31.05.2017

Прошлое, которое не уходит

Зира НАУРЗБАЕВА, Экспресс-К

31 мая – День памяти жертв политических репрессий – одна из тех дат в казахстанском календаре, которая сейчас лишь углубляет раскол в обществе. Для одних  сталинские репрессии – ключевой момент нашей истории ХХ века, и вопрос лишь в том, почему в государственном календаре не увековечена память о голодоморах. Кто-то тем или иным образом отрицает или оправдывает катастрофические события 1920—1930-х. А для абсолютного большинства населения эта дата проходит незамеченной вообще или представляется куда менее важной, чем праздники – светские и религиозные, советские и новые.

Историки – профессионалы и любители − исследуют тему, издают статьи и книги, но эта работа остается на периферии общественного сознания. И это понятно: произошедшее с3p8adOS52gyPkAFC8TMy5QQLEFJ2eO нашими предками в 1916—1938 годах настолько страшно, что вызывает даже не боль, а отторжение. Иногда кажется, что прошло 80 лет с тех страшных событий, эта трагическая страница нашей истории перевернута. Но... в Великобритании исследуют последствия голода, случившегося в Ирландии в начале ХІХ века. Эти последствия до сих пор проявляются в психологии и физиологии далеких потомков тех, кто пережил тот страшный голод.

Вообще, читая работы современных западных ученых, часто теряешься: это текст по истории или по психологии? В методологии истории в связи с холокостом, например, обсуждаются такие темы, как переживание истории; человек, наделенный травмой; невозможность пережить травму и невозможность прикоснуться к ней; возвращение травмы; меланхолия. Говорят о том, что историк должен чувствовать травму и в тоже время уметь работать с ней, заговорить, заклясть травму. Историк появляется, когда человек начал справляться с травмой. Одна из главных тем: граница между прошлым и настоящим не дана сама по себе, мы должны убедиться, что трагические  события действительно закончились, отделены от нас, и теперь мы можем что-то делать с этим. Кто-то должен установить границу, чтобы прошлое стало прошлым, чтобы мы смирились с травмой и исторической несправедливостью, и начали жить. Обсуждается, реабилитируется анахронизм – прошлое, которое не уходит, и из-за которого теряется историческая перспектива.

В контексте таких исследований понимаешь, что мы отстали от современного мира не только в естествознании и технике, но и в гуманитарной сфере.

Традиции разных народов и религиозные институты  имеют собственные ритуалы и методы работы с травмами. Сейчас, когда эти традиции стали во-многом неактуальными, с одной стороны, были выработаны светские ритуалы скорби, поминовения, прощения, с другой стороны, интеллектуалы проблематизируют и активно обсуждают эти проблемы. Например, искусство, рассказывающее об исторических травмах, − что это. Может ли оно не быть китчевым в принципе? Кто имеет право положить границу прошлому? Переживание истории современным человеком невозможно, значит существует лишь переживание об истории?

Почему западным гуманитариям все это кажется столь насущным? Может это все-таки досужие рассуждения? Психология в ХХ веке доказала важность того, что происходит в подсознании человека, опасность игнорирования процессов, происходящих в подкорке. Принять, отпустить, простить – эти термины прикладной психологии давно стали обиходными. Психосоциогенетика (с учетом катастрофических событий в СССР первой половины ХХ века россияне «переоткрыли» ее, назвав родологией) утверждает, что наше отношение к жизни и наше поведение во-многом на бессознательном уровне определяются памятью о стрессовых ситуациях, через которые прошли наши предки, и что можно работать со сценариями жизни, доставшимися нам от предков, корректировать и использовать их. Но для этого опять же надо осознать, принять, простить, отпустить. Все это кажется мистикой, но наука не так давно доказала, что память о стрессах передается из поколение в поколение даже без мутации ДНК.

В контексте таких исследований понимаешь, что мы отстали от современного мира не только в естествознании и технике, но и в гуманитарной сфере. Нам предстоит два взаимосвязанных процесса: формирование настоящего гражданского общества, исключающего повторение трагических событий в какой бы то ни было форме, и осознание, проговаривание, «заклинание» исторических травм в науке и искусстве. Одна из попыток – статья «Голод и война» писателя Таласбека Асемкулова  .

Чтобы прошлое стало действительно прошлым, историей, нам необходимо повернуться к нему, осознать его, хоть в какой-то степени пропустить эту боль через себя. Первыми это должны сделать историки, я же, как специалист по традиционной культуре, хочу поделиться мыслями о том, как проживали травмы наши предки.

Характерные для традиционной казахской культуры громкие проявления горя сейчас осуждаются, с одной стороны, исламом, с другой стороны, современной культурой западного типа.

Во-первых, для казахов характерна деликатность в том, как известие о смерти доносится до близких покойного. С древнейших времен существует жанр «естірту», в котором человека осторожно, через метафоры, музыку подготавливают к трагическому известию. Известие о смерти родного не сообщается напрямую. Человек, которого подготавливают с помощью «естірту», сам должен догадаться о произошедшем. Один из самых известных примеров – рассказ о том, как легендарному мудрецу Жиренше-шешену сообщили о смерти его жены Қарашаш.

Во-вторых, переживание горя  было открытым и экспрессивным. Как известно, со дня смерти и до годовых поминок близкие родственницы покойного громко исполняли плач-жоқтау. При этом плакальщицы распускали волосы (распущенные волосы – знак траура, в обычных обстоятельствах строго табуировались),  царапали себе лицо, упирали руки в бока (табуированная в обычное время поза плача). Приехавшие выразить соболезнование издалека неслись к аулу с громким плачем «Ой, бауырым...» (в обычной жизни скакать к аулу также запрещено, полагается подъезжать неспешно, спешиваться поодаль).

Над юртой покойного на его копье или на шесте поднимается траурный флаг, иногда через шанырак, а иногда древко привязывается снаружи юрты. В юрте покойного до сорока дней не зажигался огонь, не готовилась пища (рудимент культа огня), семью покойного кормили принесенной из других домов едой, семья до сорока дней никуда не выходила. Интересно, что крупнейший медиевист Йохан Хейзинга с удивлением описывает обычай средневековых феодалов в течение первых шести недель траура не покидать свое жилище. Этот обычай был непонятен недворянам. По сути речь идет о тех самых «қырқы», и вероятно этот траурный обычай мигрировал в Европу в эпоху Великого переселения народов. Во время годовых поминок жоқтау исполняется последний раз, траурный флаг снимают, древко переламывают и вместе с флагом сжигают в костре. В тех случаях, когда древко привязывалось снаружи, флаг снимал всадник, а семья покойного цеплялась за конскую упряжь и древко, пытаясь помешать всаднику. Очевидно, траурный флаг понимался как временное обиталище души покойного.

Характерные для традиционной казахской культуры громкие проявления горя сейчас осуждаются, с одной стороны, исламом (как неприятие воли Творца), с другой стороны, современной культурой западного типа как неприличные, искусственные. На самом деле в жоқтау, которые на большей части территории Казахстана уже не практикуются, скрыта великая народная мудрость. Это способ канализировать горе, связанные с ним эмоции, что называется «выплакаться, выкричаться», чтобы невыплеснутое наружу горе не «ушло внутрь», разрушая здоровье и сознание. Жоқтау – социально приемлемая форма громко, публично выразить свое горе. Возможно, современному индивиду, привыкшему скрывать эмоции, переживать в одиночестве, это не подходит, но...

«Песня «Дауа» рассказывает не столько о смерти дочери, сколько о грусти отца».

В-третьих, «естірту», «жоқтау», героический эпос, который, как показал выдающийся фолклорист Едыге Турсунов, генетически связан с хвалебной поминальной песнью, выражают горе не просто в социально приемлемой форме, это музыкально-поэтические жанры, в которых есть канонические мелодии, поэтические приемы, но в каждом случае вносится нечто особенное в текст, а иногда и в мелодию. То есть горестные переживания не просто выражаются в словесной форме (вербализируются), что само по себе важно, они находят художественное выражение. Более того, иногда поднимаются на уровень шедевров.

Еще Фридрих Ницше, рассуждая о древнегреческой трагедии, объяснял, как важно дионисическое откровение, открывающее бездну небытия, оформить в аполлонические образы. Для Ницше Аполлон выступает как гений принципа индивидуации, бог меры, бог пластического искусства, порождающего полные спокойной отстраненной красоты иллюзорные образы Олимпа и гомеровского эпоса. Дионис – это само Первосущее, Первоединое, разрушающие оковы индивидуации, вечное начало жизни с ее противоречием извечной скорби и восторга бытия, создающее трагическую музыку. Союз этих противоположных в своем глубочайшем существе и в высших целях сил создает античную трагедию. Иллюзорные образы трагедии, герой которой есть индивидуализированная ипостась вечного Диониса, смягчают воздействие трагической музыки на зрителя, не дают упасть  ему в приоткрываемую ею бездну, окончательно слиться с Единым (о казахской традиционной музыке  в контексте рассуждений Ницше более подробно).

В современной науке способу в искусстве выразить травматический опыт уделяется особое внимание. Размышления на эту тему можно применить и к казахскому опыту. Всегда хотелось понять, как человек, только что потерявший близкого, испытывающий острое горе, одновременно придает художественную форму этому переживанию. Понятно, когда это делает близкий, но все-таки имеющий некоторую дистанцию человек. Например, «естірту» − кюи «Ақсақ құлан» Кет-Буги (сообщение Чингис-хану о смерти его сына Джучи), кюй Даулеткерея «Салык умер», песня-плач «Зауреш», созданная Мухитом от имени его потерявшего дочь родственника Медета,  и т. д. Но в то же время в памяти народа остался «жоқтау» предка аргынов Котана-тайши по сыну Ақжол-бию и кюй на ту же тему. Более недавний, середины 1970-х годов пример: песня поэта абаевской школы Шакира Абенова «Дауа», в которой он оплакал внезапную смерть своей юной дочери. Правда, Шакир обладал даром предвидения и о ранней смерти дочери узнал за много лет вперед, находясь в заключении в ГУЛАГе. Писатель и музыкант Таласбек Асемкулов говорил: «Песня «Дауа» выражает бесконечную печаль, грусть отца. Эта песня настолько красива, отточена, что появляются подозрения. Насколько искренна виртуозно выраженная печаль? В финале песни есть даже некоторая молодцеватость, характерная для гитарной музыки. Шакир сказал как-то по этому поводу: «Я оплакивал Дауа всю ее жизнь. Каждый раз, радуясь ее улыбке, я вспоминал о скорой ее смерти». Наверное поэтому Шакир после страшной потери сумел отстраниться от своего горя. Песня «Дауа» рассказывает не столько о смерти дочери, сколько о грусти отца».

Само по себе поражение в вооруженном противостоянии с врагом – обычная ситуация для бурной истории наших предков.

В-четвертых, для казахской культуры, воинской, героической по своей сути, характерна языческая радость, любовь к жизни. Традиционно казахская музыка чаще всего выдержана в мажоре. Даже если она рассказывает о смерти, то эта смерть героическая – апофеоз жизни, ее кульминация. За немногими исключениями, такими как жанр «жоқтау» и созданная в годы «ақтабан шұбырынды» песня «Елім-ай». Минорные меланхолические произведения, выражающие подавленное, страдальческое настроение, мироощущение пассивной жертвы, широко распространяются именно в 1920-е годы. Одно из них – кюй домбриста и актера Абикена Хасенова «Қоңыр». Этот кюй он стал исполнять публично лишь в годы хрущевской оттепели. Есть несколько версий создания кюя, восходящих к автору. По одной из них, кюй посвящен его жене и детям, умершим во время голодомора. По другой − репрессированным деятелям, в частности родственнику кюйши, укрывавшему его от репрессий, – Сакену Сейфуллину.

Итак, мы вернулись к теме поминовения жертв репрессий и голодомора. В то время обращение к теме потерь из-за голодомора и репрессий могло обернуться очередными репрессиями. Поэтому величайшая трагедия всенародного масштаба не только не была осмыслена, но и под давлением власти почти не была вербализирована, не была выражена ни традиционными, ни вновь созданными в советское время способами. Идеология требовала излучать социальный оптимизм, радость от успехов в социалистическом строительстве. Декада казахского искусства и литературы в Москве в 1936 году была одним из проявлений этой политики. Невыраженным осталось не только само горе, но и чувство бессмысленности потерь, несправедливости произошедшего.

Возможно, дело было не только в запрете. В традиционном мировосприятии просто отсутствовали матрицы для переживания бессмысленной смерти по вине властей. Один из редких случаев, когда всенародная трагедия было «освоена» традиционно, – это репрессии конца 1920-х против «адайского хана» Тобанияза Алниязова, его «контрреволюционной группы по спасению адаевцев» (характерная формулировка, кто бы ее ни изобрел), жестокое подавление последовавшего за этим адайского восстания и исход-откочевка адаев с Мангыстау. Советская власть рассматривается как внешняя сила. Она победила, но адаи всеми возможными способами сопротивлялись ей. Вполне «вписавшийся» в советскую систему, воспевавший Сталина акын Саттигул в терме «На арест Тобанияза» пел: «В непрестанной борьбе с врагом ты не позволял заклеймить тамгой адаев. Ты был справедливым ханом. Придумывая отговорки для неверных, ты умом и хитростью уберег немало народа». В устных рассказах об откочевке делается акцент на героизме воинов, позволившем уйти, пусть с огромными потерями, через пулеметный огонь чекистских заградотрядов. Например, воспевается подвиг джигита по имени Нургали, который сумел подобраться к грузовику с закрепленным на нем пулеметом и убил одного из начальников ОГПУ Фетисова и его шофера, открыв дорогу кочевью.

Само по себе поражение в вооруженном противостоянии с врагом – обычная ситуация для бурной истории наших предков. Отработана и матрица переживания такого события: боль поражения, героизм воинов, погибших на поле боя со славой, благородство и преданность семье мужа  женщин, сумевших сохранить потомство и продолжить род, тоска по родине, даже благословение оказавшегося более сильным, победившего врага. И обязательно жизнеутверждающее «орында бар оңалар» − «тот, кто выстоял − выправится», «елу жылда ел жаңа» − «за полвека народ обновится (возродится)». Все эти мотивы, хотя бы частично, нашли отражение в традиционном искусстве адаев, их мировосприятии. В устных рассказах о последующем периоде акцент делается на постепенное возвращение адаев на полуостров, своего рода мирной реконкисте.

По устным сведениям, женщины из рода тобыкты оплакали Шакарима как вновь умершего.

Когда я писала главу о Тобаниязе для книги «Четыре облака», консультировавший меня краевед Султанбек Кудайбергенов попросил подчеркнуть: потомки единственного спасшегося в репрессиях сына Тобанияза вместе с другим вернулись на родину, живут на Мангыстау. Популярна в народе версия о том, что министр внутренних дел России Рашид Нургалиев – потомок того самого Нургали,  сумевшего отбиться от чекистов и вынужденного уйти от преследований в Россию. Моя бабушка по матери, рассказывая о пережитом ею в детстве голодоморе начала 1920-х, акцентировала внимание не столько на бедствиях и каннибализме, сколько на действиях своего отца, спасшего семью от голодной смерти.

Еще один уникальный случай переживания исторической травмы связан с памятью о поэте-мистике, племяннике Абая Кунанбаева Шакариме Кудайбердыулы. Шакарим был убит чекистами в 1931 году во время Чингистауского восстания, его тело было сброшено в высохший колодец и завалено камнями. Местным жителям было запрещено приближаться к колодцу, упоминать само имя поэта. В 1958 году Шакарим посмертно был реабилитирован, при этом мнение о нем как «буржуазном националисте» осталось в силе и существовал негласный запрет на публикацию его творчества. В 1961 году сын поэта Ахат выкопал и перезахоронил тело отца. По устным сведениям, женщины из рода тобыкты оплакали Шакарима как вновь умершего.

Но это лишь отдельные эпизоды, остающиеся на периферии, также как отдельные исследования или произведения искусства. В целом всенародная трагедия остается невыраженной, неизжитой, подспудно влияя на индивидуальное и общественное сознание и поведение, на атмосферу в стране. Нам еще предстоит осознать, оплакать, принять, простить, отпустить (примириться), иначе говоря «похоронить мертвых» − буквально и метафорически. Как это сделать?

2 комментария

  1. Анонимно

    Бред?

  2. Анонимно

    А трагедия был осмыслена. но осмыслена народом еще находящимся в системе аграрного, сельского, номадического — называйте как хотите — мышления. А сегодня только казахов настигла рефлексия по этому поводу, с точки зрения гуманитарной составляющей победившего нас либерализма, или, по крайней мере сменившего военный социализм СССР... НЕ стоит забывать. что и до голода тридцатых не все благополучно было в казахской степи... последний жирный год — это 1913, в аккурат перед началом череды войн... когда царская статистика столько баранов насчитала, что такого количества советская статистика в лучшие годы свои не смогла насчитать... А это было достаточно далеко даже от 1930 года — больше 15 лет.